Когда кончила, кто-то спросил враждебно:
– Почему вы пошли в работницы?
– Хотела быть с рабочим классом не только в мыслях, но и на деле.
Раздались дружные голоса:
– Хорошая партийка, что говорить! Все ее знают довольно. Даром, что корни буржуйские.
– Таких товарищей побольше бы, особенно из женского персонала.
– Человек на язык очень даже развитой. Когда бывают собрания, всегда выступляет и говорит разные слова. Вбивает в голову нам, темным людям.
Все шло очень хорошо. Вдруг поднялась Лелька. Она была очень бледна.
– Скажи, товарищ Броннер. Тут на заводе работал одно время в закройной передов твой родной брат Арон Броннер. Он со своими родителями-торговцами не порвал, как ты, жил на их иждивении. Ты его рекомендовала в комсомол. И сама же ты мне тогда говорила, что этот твой брат – пятно на твоей революционной совести, что он – совершенно чуждый элемент. Ты его помимо биржи устроила на завод, пыталась протащить в комсомол, – и все это только с тою целью, чтоб ему попасть в вуз.
Бася остолбенела. Страшно бледная, она неподвижно глядела на Лельку. Глаза Лельки были ясны и уверенны.
– Будешь ли ты отрицать, что говорила мне это? Бася оправилась от неожиданности, помолчала и медленно ответила, опустив глаза:
– Да. Все это так и было. Этого не отрицаю, и в этом я виновата.
Вышел на трибуну Ведерников.
– Товарищ Ратникова правильно все рассказала и поступила по-большевицки, что не скрыла ничего от партии, что ей сообщила Броннер. Я еще вот на что хочу заострить ваше внимание: этот самый Арон Броннер цинично сам сознался, что поступил на завод и в комсомол для, так сказать, той цели, чтобы пролезть в вуз. И когда мы его ударили по рукам, и он, понимашь, увидел, что дело с вузом у него не пройдет, он сейчас же смылся с нашего завода… Бася Броннер – товарищ хороший, выдержанная партийка. Мы можем свободно терпеть ее в своей среде и, конечно, исключать из партии не будем. Но за такое дело, какое она пыталась сделать для братца своего, ей надобно здорово, по-большевицки, накрутить хвост. Чтоб и другим было неповадно.
«Беременна»…
Да, врач сказала совершенно определенно. А Лелька все старалась себя обмануть, говорила себе, что это, наверное, так, не от беременности, а от случайной какой-нибудь причины…
Ну? Что же дальше?
Ведерникову она ничего даже и не сообщит, – после того, что он ей тогда сказал. А об Юрке, как об отце, не хотела и думать. Но кто отец, она и сама наверное не могла бы сказать. И глупо, совсем ни к чему, в душе пело удивленно-смеющееся слово «мать».
Сидела на подоконнике в своей комнате, охватив колени руками. Сумерки сходили тихие. В голубой мгле загорались огоньки фонарей. Огромное одиночество охватило Лельку. Хотелось, чтобы рядом был человек, мягко обнял ее за плечи, положил бы ладонь на ее живот и радостно шепнул бы: «Н-а-ш ребенок!» И они сидели бы так, обнявшись, и вместе смотрели бы в синие зимние сумерки, и в душе ее победительно пело бы это странное, сладкое слово «мать»!
Сидела она так на окне, охватив ноги руками, и слезы тихо капали на колени.
Ну что ж? Выход был горек и ясен.
Ордер в консультации она, как работница, получила легко.
– Какие причины?
– «Одиночка»: отсутствие отца.
Через десять дней Лелька снова вышла на работу. Только лицо было подурневшее, цвета намокшей штукатурки.
Заводской партком объявил мобилизацию рабочих в подшефный заводу район на колхозную кампанию. Образовалось несколько бригад. Откликнулись на призыв Лелька, Ведерников, Юрка. Оська Головастое поместил в заводской газете такое письмо:
...Учитывая важность коллективизации сельского хозяйства для осуществления пятилетнего плана и для окончательного торжества социализма в нашем Союзе, а потому приказываю считать меня мобилизованным и отправить меня на пропаганду колхозною строительства в деревни подшефного района.
Устроены были при заводе двухнедельные курсы для отправляемых на колхозную работу, и в середине января бригада выехала в город Черногряжск, Пожарского округа. Ехало человек тридцать. Больше все была молодежь, – партийцы и комсомольцы, – но были и пожилые. В вагоне почти всю ночь не спали, пели и бузили. Весело было.
Утром, с заплечными мешками на плечах, шли по широким улицам уездного города Черногряжска в РИК. Приземистые домики, длинные заборы и очень много церквей, – впрочем, частью уже обезглавленных.
Улицы были пустынны. Только у лавок Центроспирта стояли длинные очереди. И странно, почти не было в городской одежде, – стояли все бородатые мужики, в полушубках, многие в лаптях.
Юрка сказал, блеснув улыбкой:
– Чтой-то, товарищи, скучно как-то глядеть: одни деревенские. Ай тут городские водочкой не займаются?
Длинный мужик с невьющейся бородой ответил угрюмо: – Им-то с чего займаться? Другой добродушно крикнул:
– Добро свое, гражданин, пропиваем! Все одно, пропадать ему!
– С чего пропадать?
– Отберут. В колхозы гонят. Ведерников вскипел:
– «Гонят»! А что же сами вы, – не понимаете, что в колхозах выгоднее?
– Может, милый человек, кому и выгоднее, не знаю того. А нам выгоды нету.
– Как же – нету? Дружно, сообща землю обрабатывать, – ужли же не выгоднее, чем каждому на своей полоске околачиваться?
– А станешь сообща так работать, как на себя? Может, у вас где такие есть люди, а у нас таких не бывает. Взволнованно вмешался третий: