– И неужели, неужели никогда совесть вас не мучит!
– С чего? А они как? Попадись к ним, – тоже разговаривать мало станут.
– И никогда вам не снятся те, кого вы убили?
Он не ответил. Замолчали. На меркнувшем западе, меж пирамидальных акаций, ярче сверкала Венера.
– Вы раньше крестьянином были?
– Крестьянствовал.
Катя тихо сказала:
– Ну, а так: не думается вам иногда? Вот бы все это поскорее кончилось, воротиться домой. Звезда на вечернем небе, пруд, скотина с луга идет домой… Нива своя, волны золотые идут по ржи…
Матрос поморщился и сказал:
– Эх! Никогда этого, думается, уж не будет!.. Зверем стал.
Потом подбодрился, взял себя в руки и другим голосом сказал:
– Своей нивы теперь не будет полагаться. Сознательность пойдет. Везде будет коммуна. Какой смысл? Каждый на своем клочке ковыряется, без солидарности. Будет общий труд, товарищество, общественная нива, и все, как один человек, будут выходить с косами.
Бородатый солдат, больше все молчавший, вдруг вскочил на ноги, взволнованно подошел к матросу.
– Вот! Бей меня тесаком по шее! Руби голову долой! Я десять лет свиней пас! Понимаешь ты это дело?
– Ну, свиней пас? Что понимать? – пренебрежительно спросил матрос.
– Десять лет свиней пас у барина! Сейчас у нас пять десятин на отрубе. Руби голову, а не отдам вам! На, – вымай тесак свой, руби!
– Вот дура! – Матрос растерянно взглянул на него. – Пьян!
– Нет, не пьян. И пусть Николай Второй опять будет!
К Мириманову пришла повестка: временным революционным комитетом на него налагается контрибуция в сорок тысяч рублей; деньги должны быть внесены в двадцать четыре часа; если не будут внесены к сроку. С гражданином Миримановым будет поступлено со всею революционною строгостью.
Мириманов изумился: деньги его лежали в банке, а на днях только было объявлено, что все вклады в банках конфискуются. Он пошел объясняться в ревком. Долго спорили, торговались. Наконец, спустили ему до пятнадцати тысяч. Мириманов внес.
Вдруг через два дня новая повестка: внести дополнительные двадцать пять тысяч. Мириманов опять пошел и решил добиться свидания с самим председателем ревкома Искандером. Воротился домой часов через шесть, бледный от подавляемого бешенства, гадливо вздрагивающий.
– Кричал на меня, как пьяный, топал ногами. «Все мы знаем, что вы золото лопатами загребали! Если не внесете – сгною в подвале!» – Он обратился к Кате: – Ну, объясните мне: вклады конфискованы, продавать вещи запрещено, дом теперь не мой, – откуда же прикажете достать денег? Все, что было, отдали им. А ты знаешь, кто этот Искандер? – спросил он жену. – Приказчик из универсального магазина Оганджанца и Ко, я его помню, в мануфактурном отделении торговал, – молодой армяшка с низким лбом… И какой себе псевдоним взял, паршивец! Наверно, и не слыхал про Герцена.
Заплатить было нечем. Назавтра пришли милиционеры и увели Мириманова. Любовь Алексеевна проводила его до ворот Особого отдела. Дальше ее не пустили. Но она видела решетчатые отдушины подвалов, где сидели заключенные, в отдушины несло сырым и спертым холодом. А толпившиеся у ворот родственники сообщили ей, что заключенные спят на голом цементном полу.
Любовь Алексеевна истерически рыдала, сверкая золотом зубов, и говорила Кате:
– Ведь у него туберкулез легких! Его подвал убьет в одну неделю!
– Подайте прошение в ревком, укажите, что он тяжело болен. Не может же быть, чтоб на это не обратили внимания! Завтра же подайте.
– Екатерина Ивановна, пойдите со мной!
Назавтра они пошли.
Записывала на прием барышня с подведенными глазами, слушавшая высокомерно и нетерпеливо. Четыре часа ждали очереди в темном коридоре. Хвост продвигался вперед очень медленно, потому что приходили рабочие и их пропускали не в очередь. Наконец, вошли.
В просторном кабинете стиля модерн, за большим письменным столом с богатыми принадлежностями, сидел бритый человек. Катя сразу узнала неприятного юношу с массивною нижней челюстью, которого она видела в советской столовой. Так это и был Искандер! Но тут, вблизи, она увидела, что он не такой уже мальчик, что ему лет за тридцать.
Искандер молча взглянул на золотые зубы Любови Алексеевны странными своими глазами, как будто разошедшимися в стороны под придавленным лбом. Любовь Алексеевна протянула ему прошение и, волнуясь, стала говорить.
Он слушал, читал бумагу и кивал головою.
– Угу!.. Да… Так…
И все сочувственнее кивал головою.
– Хорошо. Все, что возможно, будет сделано. Не волнуйтесь.
Взял чернильный карандаш и на углу прошения стал писать.
– Вот. Пойдите, отдайте бумагу управляющему делами. По коридору вторая дверь направо.
Любовь Алексеевна растерялась от радости.
– Спасибо вам!.. Большое, большое вам спасибо, товарищ Искандер!
– Не стоит, сударыня. Это наш долг.
Они вышли. Любовь Алексеевна восторженно говорила:
– Смотрите, какой милый! Совсем не такой, как о нем говорили. Что он написал?
На площадке лестницы они стали читать. Любовь Алексеевна вздрогнула.
– Господи! Да что же это? Екатерина Ивановна, что же это здесь…
На прошении крупным, размашистым почерком было написано:
«Оставить эту нахальную бумагу без последствий. Держать в подвале, пока не внесет до копейки. А сдохнет, беда не велика».
Милиционер у двери в кабинет не хотел их впустить. Катя властно сказала:
– Да мы сейчас тут были, нам два слова.
Председатель ревкома разговаривал с толстой, заплаканною женщиной. Он взглянул на них, и Катя прочла в его глазах скрытно блеснувшее, острое наслаждение. Любовь Алексеевна подошла.