Марк внимательно поглядел на нее, и губы его нетерпеливо дернулись, совсем как у избалованного ребенка. Нинка вдруг вспомнила слова Баси о его бесчисленных романах, предсказание ее, что она, Нинка, влюбится в него. «Ого! Еще поглядим!»
Встала, взглянула на свои часы в кожаном браслете и скучающе сказала:
– Пора идти, скоро час.
– Ну, подожди, что там!
– Нет, пойду. Привет!
Марк положил руки на ее плечи и близко заглянул в глаза.
– Так как же, Нинка? Сможем мы устроить хорошие товарищеские отношения, хочешь ты их? Она ответила очень серьезно:
– Хочу, Марк. Ты мне тоже интересен, и сам ты, и все твои переживания.
– Ну, прощай.
Он обнял ее за талию, привлек к себе. В их среде это было дело обычное. Поцеловал в косы, потом закинул ей голову, поцеловал в губы, и она ему ответила. Вдруг он крепко сжал ее и стал осыпать бешеными поцелуями, совсем другими, чем раньше. Нинка потом вспоминала: «От таких поцелуев и пень бы затрепетал, не говоря обо мне». Губы ее ответно трепетали и ловили его поцелуи. Вдруг она почувствовала, что рука его шарит по ее груди и расстегивает пуговицы кофточки. Нинка крепко удержала руку и спросила громким, насмешливым голосом:
– Это что, начало товарищеских отношений? Марк отшатнулся, закусил губу и отошел в угол. Нинка проговорила равнодушно:
– До свиданья.
И вышла.
Медленно открыла большую дверь подъезда, пошла по бульвару. Никитские Ворота. Зеленовато-прозрачная майская ночь. Далеко справа приближался звон запоздавшего трамвая. Сесть на трамвай – и кончено.
Нинка постояла, глядя на ширь пустынной площади, на статую Тимирязева, на густые деревья за нею. Постояла и пошла туда, в темноту аллей. Теплынь, смутные весенние запахи. Долго бродила, ничего перед собою не видя. В голове был жаркий туман, тело дрожало необычною, глубокою, снаружи незаметною дрожью. Медленно повернула – и пошла к квартире Марка.
Подошла, взглянула вверх на окна, В них было темно. Как острая иголка прошла в сердце: он, – он у-ж-е л-е-г с-п-а-т-ь!
Быстро повернулась и пошла домой.
После этого она два письма получила от Марка, – горячие, задушевные, зовущие. Настойчиво просил ее позвонить по телефону. Нинка без конца перечитывала оба письма, так что запомнила наизусть. После второго письма позвонила по автомату и оживленно-безразличным голосом сообщила, что сейчас очень занята в лаборатории, притом близки зачеты, и вообще не может пока сказать, когда удастся свидеться. Привет!
(Почерк Нинки.) – Очень интересно делать эксперименты. Интересно сохранять в полном холоде голову и спокойно наблюдать, как горячею кровью бьется чужое сердце, как туманится у человека голова страстью. А самой в это время посмеиваться и наблюдать.
Но – сказать ли всю правду? Я притворяюсь безразличной, но он мне о-ч-е-н-ь н-у-ж-е-н. Мне с ним необходимо поговорить, серьезно и ответственно.
(Почерк Нинки.) – Больше трех недель ни ты, ни я ничего тут не писали. Лелька!
(Почерк Лельки.) – Что такое значит? «Лелька!» – и больше ничего. Ну, что?
(Почерк Нинки.) – Лелька! Ты – девушка?
(Почерк Лельки.) – Конечно, нет. А ты?
(Почерк Нинки.) – Тоже нет. Больше об этом не будем говорить.
Нинка перестала бывать у Баси. Но случайно встретилась с нею в театре Мейерхольда. Покраснела и хотела пройти мимо. Бася, смеясь, остановила ее.
– Чего это ты, Нинка, морду в сторону воротишь? – Помолчала, со смеющимся вниманием вгляделась ей в глаза: – Тебе неловко, что ты у меня «отбила» Марка? Да?
Нина прикусила губу, еще больше покраснела, брови низко набежали на глаза. Бася хохотала.
Неужели ты думала, я буду негодовать на тебя, приходить в отчаяние? Милый мой товарищ! Вот если бы ты мне сказала, что нам не удастся построить социализм, – это да, от этого я пришла бы в отчаяние. А мальчишки, – мало ли их! Потеряла одного, найду другого. Вот только обидно для самолюбия, что не я его бросила, а он меня. Не ломай дурака, приходи ко мне по-прежнему.
Марк сидел в углу дивана, а Нинка лежала, облокотившись о его колени, смотрела ему в лицо и говорила, тайно волнуясь.
– Я с четырнадцати лет стала искать дорогу к единому, удовлетворяющему миросозерцанию. И мне казалось ясно: если я сохраню естественную человеческую честность, то я найду истину. Тяжело было, что нет ни от кого помощи, я увидела, что люди прячут свои естественные, сокровенные мысли как что-то нехорошее. Как будто кто-то их заставляет носить маски с девизом: «Я такой же, как все!» Я очень самолюбива, очень чутка на насмешки, и когда у меня самой срывалась маска под давлением искренних чувств, я быстро напяливала ее опять. В глубине страдала, а наружно улыбалась, вульгарничала, старалась исправить оплошность перед товарищами. А страдала – отчего? Знаешь, Марк, отчего? Я чувствовала, что надо срывать с людей маски, надо осмелиться самой выступить без маски…
Была у Нинки особенность, Марк всегда ею любовался. Черные брови ее были в непрерывном движении: то медленно поднимутся высоко вверх, и лицо яснеет; то надвинутся на лоб, и как будто темное облако проходит по лицу. Сдерживая на тонких губах улыбку, он смотрел в ее лицо, гладил косы, лежавшие на крепких плечах, и сладко ощущал, как к коленям его прижималась молодая девическая грудь.
А Нинка говорила с одушевлением, все так же волнуясь в душе:
– С шестнадцати лет я имею довольно твердое и полное мировоззрение. Я нашла истину, я определила свое положение во вселенной. Мои взгляды с точностью совпали с «Азбукой коммунизма» Бухарина и Преображенского и вообще со всеми теми взглядами, которые требуются от комсомолки. Но дело-то в том…