(Красный дневничок. Почерк Нинки.) – Буду писать откровенно, как уж не могу писать в общем дневнике. Вот Лелька за несколько месяцев обкорнать себя успела; или она другая натура, или… И сейчас она много играет, в надежде, что вскоре игра воплотится в жизнь. Лелька обкорнала себя окончательно, я еще не совсем, но в значительной мере становлюсь куцой. Вот я уже не тоскую, «не стремятся к дымке все мои мечты», мало шарлатаню, все более и более уважаю «ту» идеологию. Довольна ли я? Нет. Чтоб оставаться с тем взглядом на жизнь, какой у меня есть, нужно быть почти сверхчеловеком, а я только – глупая комсомолка, напрасно ждавшая от людей ответов не таких, какие можно купить за пять копеек в любом книжном киоске. Был один, до сих пор неизменно любимый. Он поманил сладким ответом о праве ищущего человека ошибаться и возникать на собственный манер. Но оказалось, это были безответственно брошенные на ветер слова, а нужны ему были только свежие поцелуи девочки.
Хорошо бы – поплакать, и легче станет. У меня слез нет и не будет. Когда-то был сильный пожар и высушил лужицу до дна, теперь сухо. К черту!
(Общий дневник. Почерк Лельки.) – Как легко стало дышать, как весело стало кругом, как радостно смотрю в синие глаза идущего лета! Окончательно – даешь завод! В августе этого 1928 года я – работница галошного цеха завода «Красный витязь». Прощай, вуз, прощай, интеллигентщина, прощай, самоковыряние, нытье и игра в шарлатанство! Только тебе, Нинка, не говорю «прощай». Тебя я все-таки очень люблю. Некоммунистического во мне теперь осталось только – ты.
(Почерк Нинки.} – Вот уж как! «Некоммунистического»… Что ж, Лелька, исключай меня из партии, оставайся коммунисткой, как ты понимаешь это слово. А я пойду в дорогу одна, буду тосковать, буду биться головой об стену, но прошибу ее, найду «мой коммунизм». Да, Леля, и я приду к компартии, но приду позже тебя, постучусь в другую дверь, но, право же, буду богаче тебя, я не убью искусственно, как ты, живую мою «душу». Сначала мы шли вместе, я и ты, обе убивали в себе все многое, как ты знаешь это так же хорошо, как я. Во мне много еще шарлатанства, но оно отходит от меня, и я знаю, – я его изживу. Однако, во всяком случае, если я не смогу почему-нибудь идти по своему пути, – знай, Лелька, я убью себя скорей, чем перейду на твой. Он мне чужд, неприятен.
(Почерк Нинки.) – Август месяц. В жизни Лельки большой перелом, – бросила вуз, поступила на завод.
Да. Вот. У нас с Лелькой появился «идеологический уклон». Они бывают оттого, что человек попал в несоответствующую обстановку, поэтому ему нужно создать другую, более «здоровую» среду. А потом – бытие определяет сознание. Ну, например, у человека появляются взгляды, не соответствующие партийцу, или просто даже настроения. Он, как Лелька, уходит на производство и там получает то, что ему нужно. Как с-м-е-ш-н-о! Неужели жизнь и среда – парикмахеры, которые сидят в разных комнатах, и вот человек, который хочет свою «душу» подстричь известным образом, идет к определенному парикмахеру. «Бриться пожалуйте». Часто бритье бывает с болью, иногда люди наиболее «слабые» не выдерживают и уходят от жизни, ведь «несчастные случаи» так часто бывают.
В чем моя неугасающая боль? В том, что я не получила окраски своей среды, в том, что внешне я, может быть, и подхожу, но не дальше, и не могу я срастись с ними, н-е м-о-г-у. Хочу, сильно хочу, и не могу. И я хожу иногда к парикмахеру, только это меня оскорбляет, иногда просто хочется разразиться безудержным смехом: «Ах, если я по этому вопросу думаю не так, как нужно комсомолке, так ведите скорее к парикмахеру, и я начну думать по-другому».
Эх, найти бы мне великого шарлатана и скептика, разучиться так жгуче тосковать и – заплечный мешок, короткая юбка, курточка, в карманы которой так удобно засовывать руки, и идти по широким путям и нехоженым тропинкам, рассматривать жизнь и людей, а главное – научиться смеяться весело и задорно.
Но этого я никогда не сделаю, все-таки среда в меня кое-что вложила, и вот в этой среде я буду тосковать о свободной и дикой воле, а если уйду шарлатанить, то будет тяжело, что я не строитель жизни, потому что я страстно рвусь строить жизнь. Какой выход? Окончательно обкорнать себя, как Лелька, я не могу. Умереть? Жаль ведь, жизнь так интересна! Уйти в другую среду? Н-и-к-о-г-д-а! Все-таки эта среда – лучшая из лучших. Вот и тяжело мне.
(Почерк Лельки.) – Если бы я верила во всякие сверхъестественности, то я сказала бы, Нинка, что ты – дьявол. Ты два года с лишним стояла над моим сознанием и искушала его. Но теперь это кончилось. И мне только жалко тебя, что ты мотаешься по нехоженым тропинкам, что можешь смеяться над глубокою материалистичностью положения о «бытии, определяющем сознание». Да, ухожу в производство, чтобы выпрямить сознание и «душу», – чтобы не оставаться такою, как ты.
КОНЕЦ.
Больше мне писать в этом дневнике нечего.
(Почерк Нинки.) – Мне тоже нечего. Большая полоса жизни твоей и моей кончилась. Для обеих нас начинается новая. Больше трех лет мы были друзьями. Счастливого тебе пути!
(Почерк Лельки.) – Да, Нинка, и тебе – счастливого, а главное же – хорошего пути!
Эх, а портретов-то наших на первой странице так и не наклеили! Содрать, что ли, с зачетных книжек? Теперь уж, пожалуй, не стоит.
Медицинский пункт. За стеклянной стенкой – грохот работающих цехов. Вошли два парня-рабочих: лакировщик Спирька и вальцовщик Юрка. Спирька – крепкий, широкоплечий, у него низкий лоб и очень широкая переносица, ресницы густые и пушистые.